Итак… начинается… Великий исход молодых сил из привилегированных классов навстречу народу, навстречу новой истории… И целый рой впечатлений и мыслей поднялся в моей голове над этим эпизодом, как рой золотых пчел в солнечном освещении… Когда, вернувшись, я рассказал о своей встрече ближайшим товарищам, это вызвало живые разговоры. Итак, N уже выбрал свою дорогу. Готов ли он? Готовы ли мы или не готовы? Что именно мы понесем народу?..
Теперь отголоски этих недавних разговоров доносились до меня, как и всё, точно издалека…
Всё это разные течения жизни. А для меня самая жизнь, в ее основной формуле, потеряла всякий интерес…
На дачу Иванова вела лесная тропинка, которую сплошь занесло снегом. Из-за стволов и сугробов кое-где мерцали одинокие огоньки… Несколько минут назад мне пришлось пройти мимо бывшей генеральской дачи, теперь я подходил к бывшей дачке Урмановых. От обеих на меня повеяло холодом и тупой печалью. Я подошел к палисаднику и взглянул в окно, в котором видел Урманова. Черные стекла были обведены белой рамкой снега… Я стоял, вспоминал и думал…
Прошла группа студентов, другая… Я опомнился и пошел за ними к огоньку ивановской дачи… В щели ставень просачивался свет…
На крыльце несколько студентов топали, сбрасывая налипший снег, но говорили тихо и конспиративно. Не доходя до этого крыльца, я остановился в нерешительности и оглянулся… Идти ли? Ведь настоящая правда — там, у этого домика, занесенного снегом, к которому никто не проложил следа… Что, если мне пройти туда, войти в ту комнату, сесть к тому столу… И додумать все до конца. Все, что подскажет мне мертвое и холодное молчание и одиночество…
Но я подошел к крыльцу ивановской дачи в то самое время, как туда подходили три или четыре человека. Они посмотрели на меня, казалось, как-то особенно, и мы вошли вместе…
В сенях было натоптано снегом и навалены кучи платьев. Несколько студентов устроились на этих кучах и зашипели на нас, когда мы вошли. В большой гостиной рядом кто-то читал грубоватым семинарским голосом, влагая в это чтение много внимания и убедительности. Гостиная была полна: из Москвы приехали студенты университета, политехники, курсистки. Было накурено, душно, одна лампа давала мало свету…
— Здравствуйте, Потапов.
От одного из косяков отделилась высокая фигура девушки. Да, это так… Все как прежде… И даже прежнее чувство шевельнулось в душе.
— Пойдем в комнату хозяев… Там все хорошо слышно.
Она взяла меня за руку и повела за собой через узенький коридор в спальню хозяев. Здесь были Соколов, Соколова и Чернов. Соколов сидел на кровати, сложив руки ладонями и повернув к открытым дверям свое грубоватое серьезное лицо. Соколова кинула на Досю вопросительный и беспокойный взгляд, Чернов сидел на подоконнике, рядом с молоденьким студентом Кучиным.
— Сядем вот тут, — сказала Дося. — Вы сильно опоздали… Отчего?.. Впрочем, лучше теперь молчите.
И она стала слушать чтение. Лицо ее выразило глубокое, сосредоточенное и углубленное внимание. Так слушают в церкви. Глядя на ее внимательное лицо, на полураскрывшиеся губы, я понял, что для нее тут не простое любопытство, что это дело ее определяющейся веры. В чем же эта вера? Что ее так захватывает? Я делал усилие вслушаться, но не мог: чтение было для меня только звуками, монотонными и разрозненными, и мое внимание отмечало семинарскую интонацию чтеца. Я мог еще чувствовать близость Доси, но все остальное казалось мне заглушённым и далеким.
Чтение смолкло. В комнате послышалось легкое движение, потом настала тишина. Ждали, что заговорит кто-нибудь из тех, кого привыкли слушать, но никто не начинал… Дося вопросительно смотрела на меня.
И вдруг раздался голос Тита. Он начал с какой-то цитаты из Зайцева, которая, по-видимому, не имела никакой связи с тем, что читалось. Среди слушателей водворялось недоумение.
— Что такое? К чему это он? — спрашивали приехавшие из Москвы.
— Тит! Довольно! — закричал кто-то из петровцев.
— Исчезни, Тит, — крикнул своим резким голосом Чернов.
— Постойте, дайте ему сказать… Может, и в дело, — поддержал москвич, читавший статью.
Тит заговорил опять, и опять это вызвало только недоумение. Я один понимал ход его мыслей. Он, как и я, почти не слыхал того, что читалось. Он стал ходить на собрания из-за меня и боролся с тем, что, по его мнению, меня губило. Поэтому он говорил о необходимости науки, под которой разумел науку академическую, и когда говорил о долге, то опять разумел «свой долг», свою задачу жизни, связанную с дипломом… Неожиданно для меня он говорил очень бойко и с воодушевлением. Но он совершенно не представлял себе слушателей, и слушатели не понимали его исходных пунктов… Поэтому между ним и аудиторией не было никакого соприкосновения. Не с чем было ни соглашаться, ни спорить.
— Ну, будет, Тит, — сказал Соколов с серьезным спокойствием. — Сказал уже. Дай другим.
Но Тит чувствовал, что он не убедил никого, значит, нужно, чтобы ему дали продолжать… Он апеллировал к свободе слова. Подымался шум.
— Не надо! Не надо!
— Отзвонил… Долой с колокольни…
— Тит! Умри!.. — еще раз прорезался басок Чернова.
Тит что-то кричал, шум усиливался, слышался смех и школьнические выходки. Собрание очевидно расстраивалось. Москвичи и кое-кто из местных стали расходиться. Несколько человек из кружка прошли в ту комнату, где мы сидели…