Во время первого представления «Женитьбы Фигаро» происходило то же. «Французы, как дети, — сказал один из зрителей, глядя на беснующийся против автора театр, — брыкаются, когда их умывают». И, однако, это не помешало комедии Бомарше стать бессмертной истинно национальной сатирой, до сих пор не утратившей своего значения. Такое же веяние бессмертия можно было угадать и в этом все стихающем смехе, и в напряженном внимании, и в недовольстве «избранной публики», которую «умывал Гоголь».
Были люди, которые сразу поняли великое значение «Ревизора» и отдали автору свои симпатии именно за беспощадность его сатиры. Белинский, тогда малоизвестный критик не особенно распространенной «Молвы», написал восторженный отзыв, в котором с чрезвычайной глубиной оценил значение комедии. «Удивительно, — говорил он, — как это никто не замечает того благородного лица, которого требуют и не находят в пьесе. Оно в ней есть. Это смех, очищающий душу». И меньшинство, которого Белинский был выразителем, с сознательным восторгом приветствовало гениального сатирика. Вокруг комедии кипели страстные споры, она давалась при переполненном театре, актеры вырабатывали все яснее бессмертные гоголевские фигуры, их изречения становились стереотипными, как некоторые стихи Грибоедова, и созданные Гоголем образы врастали в понятия… Комедия явно становилась сокровищем русской литературы и русской сцены.
А в это время сам автор чувствовал себя угнетенным и подавленным… неудачей «Ревизора»… Правда, он заметил статью Белинского, и в своем «Театральном разъезде», защищаясь против нападок, он приводит в числе других и мысль Белинского о благородном смехе. Но в глубине его души были недовольство и тоска. В письме к Пушкину Гоголь винит в своем настроении «соотечественников»: «Я устал душою и телом. Клянусь, никто не знает и не видит моих страданий». И в другом: «Еду за границу, там размыкать тоску, которую наносят мне ежедневно мои соотечественники. Писатель современный, писатель комический, писатель нравов должен быть подальше от своей родины». Но в материалах Шенрока приведено письмо к «одному литератору», написанное по поводу первого представления, и в нем Гоголь так изображает свое нравственное состояние: «С самого начала… я уже сидел в театре скучный. О восторге и приеме публики я не заботился. Одного только судьи из всех бывших в театре я боялся, и этот судья был я сам. Внутри себя я слышал упреки и ропот против своей же пьесы, которые заглушали все другие…»
Итак, «единственный судья» осудил пьесу, вокруг которой закипела борьба старой и новой Руси. В споре друзей и врагов своего гениального произведения Гоголь, после некоторых колебаний, склонился… на сторону врагов.
Вскоре после первого представления «Ревизора» Гоголь уезжает за границу. Зачем? Мы видели уже в его письмах, что сам он объясняет это отношением соотечественников, и впоследствии много раз он повторяет этот мотив: «комическому писателю не место на родине».
В действительности, однако, причина была другая. Он увозил с собою начало «Мертвых душ» и для работы над этим величайшим произведением своей жизни вперед уже сосредоточивал все свои жизненные силы. Сознание «недуга» заставляет его быть экономным. Живое, чрезвычайно восприимчивое воображение полно образов. В их разработке и воплощении — задача жизни и средство спасения. На это направляются все усилия гениального человека. Он, по-видимому, совершенно сознательно отстраняет приток разнородных впечатлений, которые, расширяя душу для большей полноты жизни, вместе с тем могли бы ослабить ее сосредоточенную силу. Он рад, что не испытал любви: она взяла бы у него слишком много настроения, нужного для главного дела. Живая, яркая и разнородная реакция общества на его сатиру ему тоже не по силам. За границей он суживает круг новых впечатлений, отдаваясь исключительно обработке художественного материала, вынесенного из отечества. Д. Н. Куликовский в своей работе о Гоголе отмечает, что мимо него за границей проходили захватывающие события и великое движение мысли, совершенно его не задевая. В то время как Пушкин смотрел на современный мир широко и жадно раскрытыми глазами, ловя каждое новое явление и усваивая каждую новую мысль, — Гоголь в своей обширной переписке почти не оставил следов подобной любознательности. Острая от природы, но мало тронутая культурой, мысль его работала в узком круге.
«Боже! какие есть сюжеты!» — то и дело пишет Гоголь своим друзьям и неизменно прибавляет: «Хватит ли силы!..», «Столько еще жизни, чтобы закончить „Мертвые души“. Больше не прошу у бога ни часу!». «Ничего не пишу тебе о римских происшествиях, о которых ты меня спрашиваешь, — говорит он в одном из писем к Данилевскому (авг. 1841). — Я уже ничего не вижу перед собою, и во взоре моем нет животрепещущей внимательности новичка. Все, что мне нужно было, я забрал и заключил в себе, в глубину души моей…» «Нет, клянусь, грех, сильный грех, тяжкий грех отвлекать меня». Не ясно ли состояние души, устремившей все свои способности к одной цели и не желающей кидать по сторонам ни одного лишнего, бесцельного взгляда. Зачем хватать на лету новые явления и новые мысли, когда все это кажется лежащим вне точно намеченного круга его жизни? Ослабить напряженность воображения, радостно и страстно созерцающего определяющиеся образы далекой родины — значит сделать вычет в строго рассчитанной экономии сил, от которой зависит выполнение главной задачи жизни и даже продолжение самой жизни.
Во все это время, когда Гоголь, окончательно расставшись с безотчетным творчеством, отдается идее «Мертвых душ», судьба его странным образом вызывает в памяти судьбу Хомы Брута, вернее — историю его всенощных бдений в заколдованной часовне. Бедный философ очертил около себя круг и весь заполнил его сиянием свечей. В этом кругу все свое внимание и все напряжение воли он направляет на чтение священной книги. Эти слова одни способны прогнать страшные порождения враждебного мира…